Федор КосичкинНазывая в 1835 году в предисловии к «Песням западных славян» своего французского чуть-чуть младшего сверстника Мериме «писателем острым и оригинальным», Пушкин, можно сказать, отбивает подачу. Потому что сам пал жертвой его оригинального остроумия, приняв авторский сборник Guzla (1827) за собрание подлинных балканских песен — наподобие вышедших почти тогда же, в 1825 году, «Простонародных песен нынешних герков» Николая Генича.
Впрочем, часть пушкинистов высказывают предположение, что Пушкин поступил по собственному же правилу «я сам обманываться рад» — и публично признаваясь в том, что повелся на мистификацию француза, на самом деле просто подыгрывал ему.
Что ж, в такой трактовке есть смысл. Пушкин знал толк в мистификации — от повестей Белкина до «Скупого рыцаря», приписанного им поэту Шенстону. А чудо, лишь недавно (1830) явленное им над скучнейшей трагедией «Чумный город», показывает: не важен источник, важно, кто и как им пользуется. Кроме того, Пушкин не мог не оценить степени проработки Мериме подлинного материала — так что можно представить, как развеселило его приводимое Мериме в письме к Соболевскому «объяснение».
Осень я провел в деревне. Завтрак у нас был в полдень, я же вставал в десять часов; выкурив одну или две сигары и не зная, что делать до прихода дам в гостиную, я писал балладу. Из них составился томик, который я издал под большим секретом, и мистифицировал им двух или трех лиц.
«Истинно светский человек! — мог улыбнуться, читая это письмо, Александр Сергеевич. — Много трудится и выдаёт себя за бездельника!» Пушкину, наверно, было приятно такое долетевшее из Парижа подтверждение правильности выбранной им поведенческой стратегии. Потому что точно таким же русский поэт хотел выставить свое alter ego — поэта Чарского в «Египетских ночах»:
«Чарский употреблял всевозможные старания, чтобы сгладить с себя несносное прозвище. <…> Чарский был в отчаянии, если кто-нибудь из светских его друзей заставал его с пером в руках».
Этот же светский modus operandi зафиксировал еще один сочинитель поколения русского Пушкина и француза Мериме — американец Эдгар А. По, описывая как раз парижского героя:
«В мире вряд ли сыщется другой столь же деятельный человек — но таким он бывает, только когда его никто не видит».
Светскость Мериме так же не подлежала сомнению, как и его талант — это явствует из таких его виртуозных новелл, как «Этрусская ваза» или «Двойная ошибка». И, соединившись, они породили его особый стиль — когда самые романтические, душераздирающие происшествия излагаются нарочито сухим, бесстрастным тоном. Достаточно назвать «Таманго» — в котором невероятная история того, как восставшие рабы во главе с харизматичным вождем захватили рабовладельческое судно и перебили белых мучителей, в конце как бы сходит на нет: «Он немного выучился по-английски, но не любил разговаривать. Зато он неумеренно пил ром и сахарную водку. Умер он в больнице от воспаления легких».
Или «Маттео Фальконе» — история «корсиканского Тараса Бульбы», — богатого овчара, который убил собственного сына за то, что тот опозорил его дом, выдав бандита, прибежавшего искать под его кровом защиты, полицейским. В конце, уже после сыноубийства, Маттео велит жене, чтобы та пригласила старшую дочь с мужем переехать жить к ним в дом — он займет место сына. И всё. Никаких выводов. Но еще раньше рассказчик допускает роскошную, как сказали бы через сто лет, амбивалентность:
…на повороте тропинки, ведшей в маки, вдруг появились Маттео Фальконе и его жена. Женщина с трудом шла, согнувшись под тяжестью огромного мешка с каштанами, в то время как муж шагал налегке с одним ружьем в руках, а другим — за спиной, ибо никакая ноша, кроме оружия, недостойна мужчины.
На первый взгляд кажется, что автор призывает осудить невоспитанного Маттео, но понимает ли благовоспитанный француз, что на полудикой Корсике возможность мгновенно пустить оружие в ход — не вопрос вежливости, а вопрос выживания? Кажется, понимает; но понимают ли это его читатели? Мериме, как воспитанный человек, предоставляет это решить им самим, не навязывая своего мнения.
Интерес и понимание архаичных, хочется сказать — примордиальных нравов явственно проявилось не только в деятельности Мериме-писателя, но, что, может быть, даже важнее, Мериме — чиновника в сфере культуры. Именно он, заняв специально для него учрежденную должность главного инспектора исторических памятников Франции и лично объездив всю страну, создал в 1840-х гг. их всеобъемлющую базу, которая до сих пор носит его имя. И именно он первым оценил героические усилия историка архитектуры Виолле-ле-Дюка по очищению суровой готики от последующих и классицистических переделок и напластований и дал ему возможность восстанавливать памятники так, как видит он. Так что выразительные химеры собора Парижской Богоматери — это тоже заслуга автора «Гюзлы» и «Хроники времен Карла IX».
Не менее примечательны серьезные занятия Мериме лингвистикой. Надо понимать: в первой половине XIX века для образованного француза знание иностранных языков (не считая древних, конечно) так же излишне, как излишне оно для современного американца: весь мир прекрасно говорил с ним на его языке. Включая, в частности, русского поэта Пушкина.
Но светский француз, важный чиновник, «острый писатель» и здесь выступил как большой оригинал и первопроходец — взяв на себя труд изучить русский язык до такой степени, чтобы перевести в 1849 году «Пиковую даму», а в 1852 году — опубликовать прозаическое изложение «Цыган» (хочется добавить: чувствуя себя обязанным «извиниться» перед Пушкиным за давнишнюю мистификацию, но нет — скорее просто понимая его значение для мировой литературы). Мало того: последняя опубликованная им при жизни новелла «Локис» — страшная сказка о «красавице и чудовище наоборот» (учтивый владелец литовского замка оборачивается диким лесным зверем) начинается экскурсом в узкоспециальное поле совершенно неведомого тогда жителям Западной Европы литовского языка — и высказываются справедливые, но поразительные в то время догадки о связи его с санскритом.
Не менее примечательны его изыскания в области другого экзотического языка с другой окраины Европы — баскского. Потому что они плотно вплетены в самую известную новеллу Мериме — «Кармен» (1845). Нам лестно думать, что на мысль написать об испанских цыганах француза навела именно работа над переводом поэмы Пушкина, но это труднодоказуемо. И хронологически выходит прямо наоборот. Примечательны — но неизвестны. Потому что сюжет о коварной цыганке Карменсите и простосердечном баске Хосе известны всему миру не со слов Мериме, а с голоса Жоржа Бизе. Одноименная опера, прямо-таки созданная для того, чтобы в ней блистали уверенные в себе королевы меццо-сопрано 30+, безжалостно вытеснила и спрямила новеллу, в которой филологические и страноведческие штудии интересуют автора не меньше любовных страстей. И в этом судьба Мериме снова странно срифмовалась с судьбою Пушкина — которого, к досаде русских читателей, во всем мире чествуют в первую очередь как либреттиста Чайковского.
Впрочем — «если уж быть либреттистом — то Чайковского!» — парировал этот упрек Джулиан Лоуэнфельд, выучивший русский язык, чтобы переводить с него Пушкина. «И Бизе!» — добавим в день рождения Проспера Мериме. Пусть он не писал суперхиты «У любви, как у пташки, крылья…» и «Тореадор, смелее в бой!», они навсегда связаны с его именем. Так что в день его 220-летия можно констатировать: учтивый джентльмен, увлеченный лингвист, важный чиновник от культуры Проспер Мериме — по-прежнему под напряжением.
Полная версия на портале ГодЛитературы.РФ