Содержание:
Когда еще поговорить об умопомешательстве, как не на Новый год.
Ведь если подытоживать прошедший год — окажется, что выпало из поля зрения немало дат, скрывающих истории таких болезней, которые и нам сегодня поучительны. Да просто сумасшедшие уроки.
Случайно, скажете, сошлось?
Как знать.
Тут главное — не слушать пыльные формулировки и не обращаться за ответом к модным призракам искусственного интеллекта. Лучше самим вчитаться и пораскинуть своими мозгами.
Вот две из множества загадочных историй, которые напомнил прошлый год, — на первый взгляд между собой не связанных.
Но лишь на первый взгляд.
Почему Чаадаев просил вместо себя признать безумной — поклонницу, которой написал «Философические письма»
(Прошедшим летом было 230 лет со дня рождения Петра Чаадаева)
В январе 1837 года с Петром Чаадаевым беседовал московский обер‐полицмейстер Лев Цынский. Генерал‐майор был знаменит своим бодрящим афоризмом: «Я слышу молчание!». Но Петр Яковлевич не молчал — и Лев Михайлович услышал всё, что надо было слышать.
Мужчины обсуждали даму, что понятно. Тем более, что повод был скандальный.
Чаадаев к этому имел прямое отношение.
Как только заварилась каша с публикацией в журнале «Телескоп» его письма (философического) — едва распутывать скандал стал лично государь — в Московское губернское правление немедленно примчался муж той самой «Г-жи***», которой было адресовано письмо философа.
Высокий свет, всё положительное общество прекрасно знало, что это письмо не единственное (позже из переписки с г-жой*** сложится 8 «Философических писем»). Письма не первый год ходили по рукам и никого особенно не волновали — пока вот это первое письмо не напечатали (что означало, будто власть готова разделить подобный образ мыслей).
Да и мало для кого было большим секретом: «сударыню», к которой обращался в письмах Чаадаев, зовут Екатериной Пановой.
Кто такая?
С Чаадаевым они уже лет десять как знакомы — ей было 20 с хвостиком, теперь ей 32, полжизни замужем (с 17-ти), бездетная, живет в Москве или в деревне, где владеет 150-ю душами. В девичестве фамилия Екатерины была — Улыбышева, из приличной семьи: отец служил российским посланником в Дрездене, брат — известный музыковед, автор трудов о Моцарте.
Однако же теперь — едва узнав о чаадаевском скандале, супруг Панов немедленно потребовал, чтобы его жену признали сумасшедшей.
Журнал был напечатан в октябре — а в декабре уже Московское губернское правление по требованию мужа освидетельствовало умственные способности его жены. Екатерины нервничала, отвечала дерзко, называла себя убежденной «республиканкой» и даже признавала, что при виде мужа «дрожит до отчаяния, до исступления, особенно когда ее начинают бить и вязать».
Губернское правление признало, что расстройство налицо — Панову поместили в спецлечебницу доктора Василия Саблера (для справки: он был не садист, известен мягким, даже эстетическим подходом к пациентам).
Собственно это генералу Цынскому хотелось обсудить с философом.
Но Чаадаев сразу возбудился.
Наконец-то все услышат: это он, философ, оказался жертвой этой полоумной «философки»!
Не Чаадаев, а Панова не в своем уме!
По Чаадаеву, виновны были все — и цензор-ротозей, и сосланный уже в тмутаракань издатель Надеждин (исказил его письмо «дурным переводом» с французского). Но виноватее других — безумная «сударыня».
После беседы Чаадаев тем же вечером составил длинное письмо и завтра же отправил генералу Цынскому. Расставил над Пановой точки еще раз, практически прибил гвоздями.
Беседы с ней философу служили просто «утешением в дни крайней нужды». Гулял по парку — «находил в этих свиданиях развлечение».
Не виноват же он, что те свидания открыли Катеньке Пановой «прелесть в познании и в величавых эмоциях созерцания». Мало ли что могла себе вообразить замужняя «сударыня».
Вокруг шептались с первых дней: приятели считали, что знакомство с ней его компрометирует. Но литератор Лонгинов (позже — орловский губернатор), с которым Чаадаев откровенничал в последние годы жизни, точно знал, что к этой «милой женщине» Петр Яковлевич все-таки испытывал довольно «близкую приязнь»: она ценила «все, что доставляет изящнейшие и чистейшие душевные наслаждения», но только не умела применять свои «достоинства».
* * *
Ей было двадцать с небольшим, и письма были пылкими: «Вот уже ровно год, как я имела счастье познакомиться с вами, и все бывшее раньше кажется мне смутным и неясным».
Или вот так: «Я со всем жаром, со всем энтузиазмом, свойственным моему характеру, отдалась этим столь новым для меня чувствам».
Тем более, что Чаадаев отвечал: «Сударыня. Прямодушие и искренность — именно те черты, которые я в вас более всего люблю и ценю».
И даже более того: «Я вовсе не проповедую вам мораль слишком строгую».
Из сохранившихся писем Пановой и «Философических писем» Чаадаева — как предлагал когда-то видный литературовед Михаил Гершензон — нетрудно составить их импровизированный диалог.
Сам по себе достаточно красноречивый.
«Вы, — написал он ей, — сударыня, как бы созданная для испытания всех самых сладостных и чистых душевных наслаждений. Но чего вы, спрашивается, достигли при всех этих преимуществах?»
Кругом же атмосфера рабства — негде применить ее таланты.
«Эти рабы, которые вам прислуживают, разве не они составляют окружающую вас атмосферу?.. Вот заколдованный круг, в нем все мы гибнем».
Надо избавиться — он написал — от «вредного воздействия воздуха, которым вы дышите».
Она потрясена — такой мужчина, он ее герой. И, кажется, уже на все согласна. Даже так: «У меня возникло горделивое, безумное желание пренебречь судом общества».
Философ одобрял ее решительность — в широком смысле: «Сударыня, вы должны создать себе собственный мир, раз тот, в котором вы живете, стал вам чуждым».
Как было Кате понимать его — когда она, жена помещика и агронома, читала строки Чаадаева, что именно «отсутствие изящного в нашей домашней жизни» — вообще «одна из главных причин, замедляющих у нас прогресс»?!
Вот так, по-девичьи, и понимала: «Страничка вашего письма, направленная главным образом в область чувства, заставила меня проливать слезы».
А он призывал ее еще — подумать о великой Схизме, поделившей христиан на Запад и Восток, католиков и православных. «Смело вверьтесь, сударыня, волнениям, вызываемым в вас мыслями о религии».
Прежде ее смущала мысль о католичестве — но раз уж Петр Яковлевич… Между прочим, с этих пор круг чаадаевских приятелей дал Пановой кодовое имя — «Католичка».
Сударыня прониклась новым чувством так, что — как бы ни боялась показаться Чаадаеву «сумасбродной или экзальтированной», — скоро ей пришлось признаться: «Все эти столь различные волнения, которые я не в силах умерить, значительно повлияли на мое здоровье».
И это Чаадаева насторожило: «Неужели это печальное следствие наших бесед?»
Панова простодушно признавалась — ну а что ж еще. «Хорошо помню время, когда несколько знаков внимания с вашей стороны возвращали мир и покой в мое сердце, потерявшее надежду обрести счастье на этой земле!»
А, так вот о чем она.
Он, значит, ей о неизбежном богочеловеке, о новом нравственном перевороте — предлагает даже разделить «апостольскую миссию» — а она вон что.
Он воспарил — а она приземлила.
Чаадаев тут же настоятельно советовал Пановой бросить всё — и быстренько в деревню. «У вас прелестная усадьба: почему бы вам не перенести туда свой домашний очаг до конца ваших дней?»
И мужу хорошо опять же — продолжал бы там кропать свои брошюры по сельхозработам. Ну и вообще.
Там, — говорит Пановой Чаадаев, — «обретете наконец в своем уединении такие чувственные наслаждения, о которых в светском обществе и понятия не имеют».
И она помчалась.
Но, к несчастью, тут же убедилась, что супруг Панов не умный агроном, а чистый угнетатель крепостных крестьян. Кроме того, он весь в долгах и силой выбивает у нее права на имение.
«Я не хотела даже скрывать от него моё презрение» — и даже «заявила ему, что мы больше не сможем жить вместе».
В ответ муж запер бедную Екатерину и начал вместе со своей любовницей издеваться так, что у нее «навязчивой идеей стала мысль о смерти».
Подробно описав весь ужас Чаадаеву, она добавила: «Врач, которому я доверилась, человек знающий и почтенный, сказал, что он не отвечает за меня, если я буду дольше жить с моим палачом».
Этого только Чаадаеву и не хватало.
Приуныл: «Сударыня. Мне, признаться, трудно оторваться от широких горизонтов… В сладостном чаянии грядущего блаженства людей мое прибежище».
Разволновался: «Последствия я должен был предвидеть, да я их и предвидел».
А эта нервная Панова о своем — да так настойчиво: «Я должна бы просить у вас прощения за то, что я хочу, так сказать, принудить вас заниматься мною… Но будьте снисходительны…»
Что же ему теперь — бросать из-за нее свою «апостольскую миссию»?
Чаадаев встретился с ее супругом — тот потом со смехом передал, что говорил о ней философ. В ужасе она писала: «Вы стали удаляться от нашего общества, но я не угадывала причины этого. Слова, сказанные вами моему мужу, просветили меня на этот счет. Не стану говорить вам, как я страдала… Это было жестоким, но справедливым наказанием…»
И, кстати, Чаадаев одолжил Панову тысячу рублей.
А что касается Екатерины — он ей предложил: «Сударыня, не всего ли лучше облечься в одежды смирения, столь приличные вашему полу?»
Панова окончательно расквасилась: «Поверьте мне, если не думаете, что я низкая и презренная женщина, как, может быть, старался утверждать Панов…»
Вот и веди таких неподготовленных сударынь в свои альковы философии. Это, разумеется, ему урок.
Теперь вот Чаадаев генералу Цынскому и объясняет — правда, несколько туманно: обсудили, мол, с ее супругом вопрос о денежных долгах — как тут же прилетело от г-жи Пановой «довольно грубое» письмо.
Грубиянка написала ему: «Если бы вы пожелали, вы, может быть, смогли бы помочь мне выйти из ненадежного и неприятного положения… Надеюсь снова увидеть вас в ближайшие дни».
Безумная, понятно.
Он был непреклонен: «Не будем говорить более об этом. Есть режим для души, как есть режим и для тела: надо уметь ему подчиниться».
Что дальше? Ничего.
Зато Катя Панова осталась литературной фигурой речи, безымянной «сударыней» его философического подвига.
Нет, генералу Цынскому философ прямо заявил как на духу: если эта «несчастная женщина теперь в сумасшествии», к тому же «почитает себя бессмертною и в припадках бьёт людей», — то он, Петр Яковлевич Чаадаев, просит «мудрое правительство не обращать никакого внимания на слова безумной женщины».
Оградить его от этой сумасшедшей.
* * *
Известно, что монарх все же решил, чтоб за здоровьем самого Чаадаева присматривали доктора из ведомства обер-полицмейстера Цынского.
Похоже, что монарх и сам был в замешательстве — такой парадоксальный автор: когда-то чуть не стал флигель-адъютантом императора, без объяснения подал в отставку; только что, недавно попросил себе пост в минпросвещения — в ответ предложен был высокий чин в минфине — отказался — отказался — вроде бы сошлись на должности в минюсте — но Чаадаев снова исчез. А как понять написанное им? То о вселенской миссии России — то о том, что мы лишь язва на теле Европы.
Изоляция философа была, конечно, символической. Одного штаб-лекаря он сам забраковал — тот приходил нетрезвым. Предложили выбрать самому — он выбрал доктора Гульковского, лечился у него и прежде. Тот Чаадаеву сочувствовал и лишний раз не досаждал. Через год он был официально признан вновь «нормальным». Хотел того царь или нет, но Чаадаеву он этим «сделал биографию».
Как написал в воспоминаниях его племянник Жихарев, «в несчастии Чаадаев сделался предметом общей заботливости и общего внимания». Философ скоро, успокоившись, вернулся к прежнему самоощущению — интеллектуальной достопримечательности, вечного изгнанника, непонятого «лишнего человека».
О сумасшествии, если вчитаться в письма, дневники тех лет, чаще всего злословили приятели философа. «Кажется, что он немного тронулся». «Он, конечно, ментально болен». И вообще его волнует не царский приговор — а «что скажут о признании его умалишенным знаменитые друзья его, ученые Balanche, Lamené, Guisot и какие-то немецкие Шустера-Метафизики».
Сам Петр Яковлевич взял себе название: «философ женщин».
Поэт-гусар Денис Давыдов скажет злее: «старых барынь духовник».
Ну, старые не старые, а были очень даже ничего.
* * *
О философии его всерьез не говорили, пока через два десятка лет Герцен не признал Чаадаева жертвой тирании и карательной психиатрии.
Сам Чаадаев отбивался и от Герцена — предупреждал его: «Стыдно было бы, чтобы в наше время русский человек стоял ниже Котошихина». На что он намекал? Григорий Котошихин — перебежчик, писец Посольского приказа допетровских времен. Сбежал к шведам, написал там злобную пародию на «историю Московии», потом стал никому не нужен — и лишился там же головы.
Ни Герцену и никому уже было не важно, что у Чаадаева на самом деле на уме. А он все время повторял: «Да что я сделал, что я сказал такого, что могло бы послужить основанием к обвинению меня в оппозиции? Я только одно непрестанно говорю, только и делаю, что повторяю, что всё стремится к одной цели и что эта цель есть Царство Божие…»
Он говорил и сам, что философия его — интерпретация одной важнейшей мысли. История есть путь к созданию в мире Царствия Божия. Россия выпала из мировой истории и отошла от целей и смыслов, составляющих содержание жизни европейских народов. Но если в мировой истории есть провиденциальный смысл — то эта исключенность, следовательно, тоже не случайна. И это означает, что России предстоит либо вернуться, растворившись в общей мировой истории, признав свое прошлое и настоящее «пустотой» и став уроком для других — либо эта «пустота» станет как раз преимуществом России: она по Чаадаеву «получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки».
Конечно, он писал о «рабской атмосфере». Но при этом много раз писал приятелям: валить все на «правительство», на «обстоятельства» нелепо. «Безграничная свобода» — миф. Она не служит «непременным условием умственного развития». Напоминал про деспотический Восток, откуда «мир получил все свое просвещение»; про арабов, не знавших демократии, -«между тем мы обязаны им доброй частью наших познаний».
«Наконец, думаете ли вы, что цензура, кинувшая Галилея в темницу, была мягче цензуры г. Уварова с товарищами? Но не вертится ли с тех пор земля, приведенная в движение толчком ноги Галилея?
Итак, будьте гениальны, и все устроится».
И будет на земле желаемое Царство Божие.
Ладно бы Герцен, ладно бы мы с тех пор так Чаадаева и не услышали. Но другой вопрос: увидела ли это Царство «философка» Катенька Панова?
С тех пор он больше с ней не виделся. Исчезла — как и не было.
Хотя она пережила его: он дожил до 1856-го, а она была жива по крайней мере до конца 1860-х. Как у неё сложилась жизнь — густой туман. Но ничего хорошего.
Из психлечебницы ее скоро выпустили — сумасшедшей она не была. Лет через 15 старший брат Александр Улыбышев завещал всё самое ценное (в духовном смысле) любимому ученику, композитору Милию Балакиреву — и ей, дорогой сестре: ему скрипки и нотную библиотеку, а Екатерине свои рукописи и книги. А дальше ее путь теряется — однажды только внук Улыбышева вспомнит про какую-то старуху на одной ноге, жившую в дедовской усадьбе: там ее дразнили «философкой». Но ни могилы, ни портрета, ничего.
Можно, конечно, отмахнуться: бабья доля. Вообразила невесть что. Да мали ли кого выбрасывало на обочину.
А все же вывихнул её судьбу «философический роман».
И всё же факт: под знаменем такого самоотречения рождались многие такие «философки». Не письма, а пожар в мозгах.
Корить философа за бедную Панову — дело совсем неблагодарное.
Задолго до скандала с «Философическим письмом», пусть и с купюрами, но вышли главы грибоедовского «Горя от ума» — в Чацком узнавали Чаадаева. Пять лет прошло со дня премьеры комедии на Александринской сцене. Диагноз «сумасшествие» носился в воздухе. И сумасшествие скрывало странные пути героев будущих столетий. То вечно недолюбленные «лишние люди», то «нигилисты», сами себе богочеловеки — то сестры Катеньки Пановой, очарованные верой и идеей девушки, готовые на всё.
* * *
Но, между прочим, Пушкин взял у Чаадаева — из стихотворной повести о несчастной любви «Рыбаки» — почти дословную цитату, которой знаменитая замужняя Татьяна Ларина отвергла своего Онегина. У Чаадаева было так: «Ты говорил — но все напрасно! — Уж я с другим обручена! Уж я другому отдана!».
Но тут надо сказать о другом. Пушкин не только написал (но не отправил) приятелю-философу знаменитый ответ на публикацию его «Философического письма» — о том, «что ни за что на свете не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю».
В разгар скандала никому уже и дела не было — а что с Пановой? Что теперь будет с ней. И Пушкин был единственным, кто вдруг обеспокоился ее судьбой.
Писал Денису Давыдову: что с бедной «Католичкой»? Тот отмахнулся, посоветовал спросить у Александра Тургенева: «он, может, успокоит насчет Католички». Успокоить было нечем. Да и что такое слезы Катеньки — когда всех ждут великие дела?
Но Пушкин волновался. Может, потому и — гений.
(Продолжение — в части 2)