Содержание:
Пройтись по «азийскому дому» Ахматовой в Ташкенте можно только виртуально26.05.202514:50Игорь Вирабов изменить размер шрифта: 1.0xЗабиваю в интернете название: «Мангалочий дворик». Это клуб-музей Анны Ахматовой. В Ташкенте он больше четверти века. Навигатор Яндекса лукаво петляет по центру, я иду по стрелке, «но шаги мои были легки» — от площади Дружбы народов к огромному парку — мимо шмыгнул паровозик с переростками-туристами — и где-то в самой середине парка наконец… Стрелка замерла: пришел.
Передо мной на вывеске Даяко-чикен. Корейский ресторанчик. Стены трясутся под биг-бит, и можно было бы, конечно, перепутать правую и левую перчатки, но сейчас в Ташкенте ходят без перчаток. Анну Андреевну в Даяко-чикене не видели.
- «Шехерезада
- Идет из сада…
- Так вот ты какой, Восток!»
И все же, есть музей Ахматовой в Ташкенте или нет? На выручку пришел всезнающий Борис Голендер, историк из музея Есенина: «Да, музей Ахматовой, конечно, есть. Но он такой… домашний. Есть душа музея, вокруг нашей ташкентской поэтессы Альбины Маркевич собираются — встречи, лекции, вечера. Одно время — в «Русском доме», сейчас их приютила епархия — встречаются в библиотеке нашего Успенского собора… В сущности, проблема в том, что нет музейных экспонатов. Все, что было ценного, давно уехало с владельцами.
Конечно, жаль, что вообще история эвакуации поэтов и писателей в годы Великой Отечественной осталась без своего музея, но теперь уже, боюсь, поздно… Я сам не раз держал когда-то в руках рукописные автографы Анны Андреевны. А теперь даже домов, где жили литераторы в войну, не осталось: после землетрясения 1966 года их не стали восстанавливать».
- Мангалочий дворик,
- Как дым твой горек
- И как твой тополь высок…
«А, кстати говоря, к нам в Есенинский музей, — уточнил Голендер, — лет 20 назад из петербургского музея Ахматовой на Фонтанке приезжала выставка «Тень моя на стенах твоих». О Ташкенте в жизни великой поэтессы. И знаете, за пару месяцев набежало пять тысяч ташкентцев… Не знаю, соберется ли столько теперь».
Хотя сама Ахматова писала про Ташкент в 1944-м: «Я не была здесь лет семьсот, / Но ничего не изменилось…». Много ли могло тут измениться за каких-то восемьдесят лет? Зайти в ахматовский «азийский дом», конечно, можно — виртуально. А уж там куда Ташкент вывезет.
20 дней Толстого и Ахматовой
В ноябре 1941-го Анне Андреевне выделили комнатушку кассира в «доме литераторов», на Маркса, 7 у ташкентской Красной площади — здесь для эвакуированных поэтов и писателей освободили управление культуры. Теперь и площадь эта называется — Мустакиллик, Независимости. И улица теперь — Махтумкули, по имени туркменского мыслителя. Да и на месте прежнего дома — фонтан.
Следующий ахматовский адрес — на Жуковского, 54 (теперь улица имени академика Садыка Азимова). Сюда Ахматова переселилась летом 1943-го на жилплощадь уехавшей вдовы писателя Булгакова. Дом состоял из нескольких слепленных построек. В глубине двора деревянная лестница вела наверх на балахану (пристройку над верхним этажом).
На вокзале по пути в Ташкент какая-то старушка обняла Ахматову. Она потом сказала: «Бедная, так жалеет меня. Думает, что я слабенькая, — а я танк!»
Переезд ознаменовали строки в честь Елены Сергеевны, булгаковской Маргариты: «В этой горнице колдунья / До меня жила одна: / Тень ее еще видна / Накануне новолунья».
На месте этой горницы колдуньи после ташкентского землетрясения — появился типовой панельный дом. Но ведь история, как рукописи, не горит, не рассыпается от землетрясений. Рукописи улиц переходят дневники, воспоминания и письма из того Ташкента. Вчитаешься, и удивительное чувство: голоса из прошлого — опять про нас, про день сегодняшний. Эвакуация эвакуацией, но в творческой среде все будто повторяется. Все те же полюса, те же вопросы и рефлексии — какие они, западные или же восточные? Зачем нужны поэты на войне и без войны.
Сижу на кухне у ташкентского русского поэта Сухбата Афлатуни (он же Евгений Абдуллаев), он меня предупреждает от поспешных умозаключений:
«Многие, конечно же, в Великую Отечественную в Ташкент эвакуировались или попросту бежали от войны. Кому-то деваться было некуда, кто-то даже после войны остался здесь, тут было спокойнее. Хотя, конечно, многие из них друг друга недолюбливали и начинали что-то делить между собой, было то, что всех объединяло: однозначное желание победы над врагом. Помните же, знаменитое «Мужество» Ахматовой печатали в газете «Правда»: «Мы знаем, что ныне лежит на весах, / И что совершается ныне». И там же еще: «И мы сохраним тебя, русская речь, / Великое русское слово»…
И, между прочим, многие у нас в Ташкенте считали, что картина Германа «Двадцать дней без войны», конечно, гениальная, но совершенно не передавала подлинный Ташкент тех времен. Он в фильме серый и мрачный — а здесь, при всех лишениях и бедах, была атмосфера светлая на удивление. Даже радостная. По улицам тогда еще верблюды ходили. И люди гуляли, и музыка звучала, и даже, представьте, театральная жизнь бурлила».
***
Целая армия голодных взвинченных поэтов и писателей со всей страны одновременно — на макленьком клочке пространства. Кстати, почему все разговоры тут — мол, если уж музей, то, разумеется, Ахматовой.
А почему не Алексей Толстой? Не Симонов, к примеру? Мощные фигуры, будто отодвинутые в тень.
Рассказы об Ахматовой в эвакуации начинают со стесненных обстоятельств. Хотя стесненными они были у всех. Тем, кто с детьми и стариками, каморки относительно просторней. Воообще в Ташкент народу прибыло в три раза больше, чем тут было горожан. Великих, выдающихся и знаменитых — чуть не каждый третий. Литераторов одних — а кто из них не гений? — больше двух сотен.
И все-таки возможность перебраться в более удобную квартиру у Ахматовой была. Насчет ее переезда в «дом академиков» договорился Алексей Николаевич Толстой. И что же? Отказалась.
Рассуждали: ну, конечно, там же дорого — 200 рублей за комнату, а здесь всего лишь 10. Так она и объяснила Лидии Чуковской: «Здесь я могу на худой конец и на пенсию жить. Буду выкупать хлеб и макать в кипяток. А там я через два месяца повешусь в роскошных апартаментах».
Толстой назвал ее «негативисткой». Она сказала: сам такой.
Зато соседи «ликовали по поводу ее решения». Профессор-пушкинист Мстислав Цявловский «кинулся целовать ее руки, когда она несла выливать помои», записала склонная к преувеличениям Лидия Чуковская.
И все же дело не в деньгах — ну, хорошо, не только в них. Комфортнее устроишься — а сколько будет пересудов. Сколько пылких строчек в письмах, дневниках, воспоминаниях. Все это ляжет в биографию поэта — а зачем ей прозелень на бронзе?
Вот же Толстой — сколько кому добра ни сделал Алексей Николаевич, будут шуршать до наших дней: вот «барин». «Красный граф». «Приспособленец». Даже «шут». А справедливо или нет — какая разница. Злорадство для кого-то тоже счастье.
А потому что — надо было — «делать биографию». Было ведь у кого поучиться.
Зато Толстой был выдумщик и весельчак.
В один из дней устроил у себя в квартире детский праздник. Шуточный спектакль.
***
Раневская в восторге описала этот вечер у Толстого: скетч назвали «Где-то в Берлине» — он был незамысловат и до колик смешон. В темной подворотне к красавице Татьяне Окуневской подбирался извращенец Гитлер (его изображал Сергей Мартинсон). Но чуть приблизится, выходят двое из ларца — в роли могучих плотников Соломон Михоэлс и хозяин, Толстой. Маньяк скрывается. Сцена повторяется до тех пор, пока маньяк не будет изгнан с позором. Все это с песнями и плясками — попадали со стульев все.
Детей в эвакуации — болезненней всего — спасали как могли. Попробуй научи детей — терпеть, когда им нестерпимо. Все старались, как могли — поэты тоже. Выходило по-разному.
Ахматова отправилась на один из «грандиозных вечеров в пользу эвакуированных детей». Чуковская за ней. Записывает: выступала, прочла «Воронеж», «Веет ветер лебединый» — но так, что Чуковской «было стыдно». Не за поэтессу, а за публику. «Всех встречали бурно, провожали с треском, а ее и встретили вяло, и проводили почти молча… Читала она напряженным голосом, чтобы ее слышали — но все равно было не слышно — и торопливо, как школьница, чувствуя неуспех, чтобы поскорее кончить».
В чем дело? Чуковская знает ответ: «В общей благотворительно-эстрадно-кабаретной настроенности публики — недаром наибольший успех имела Русланова». Примитивные люди, большое искусство не для них.
Куда деваться в этой атмосфере настоящему поэту?
Депрессии ему не избежать — если, конечно, он поэт не примитивный.
Все знали, что поэт Владимир Луговской в Ташкенте страшно рефлексировал. Но дети промелькнули и в его стихах. Под «сонный разворот ташкентских дней» он написал «Алайский рынок».
Все в его стихах было прекрасно так, что не захочешь жить: «Мне, собственно, здесь ничего не нужно, / Мне это место так же ненавистно, / Как всякое другое место в мире…». И тут еще ребенок вдруг — поэт скис окончательно: «Здесь столько горя, что оно ничтожно, / Здесь столько масла, что оно всесильно. / Молочнолицый, толстобрюхий мальчик / Спокойно умирает на виду…»
Другой поэт, Иосиф Уткин, противоположность Луговскому. Он не юн, ему под сорок, он недавно из-под Ельни, там он потерял в бою четыре пальца. Теперь в Ташкенте лечится и действует на нервы всем соседям: ни минуты не сидит, издал подряд «Фронтовые стихи» и «Стихи о героях», а к ним еще и песенный альбом.
Изысканности не хватало Уткину. Есть у него и про детей, и даже умерших — но Луговской смотрел на них с вершин Олимпа, а Иосиф Уткин по-земному содрогается от ужаса: «Я видел сам… Я видел их — / Невинных, мертвых и нагих, / Штыками проткнутых детишек! / И, как слепой, руками шаря, / Не веря собственным глазам — / Их матерей в костре пожара, / Товарищи, я видел сам!»
Конечно же, война. Конечно, время обострило до предела эту противоположность взглядов двух поэтов. Но… внезапно в этот спор о взглядах, о месте и степени изысканности настоящего художника — вопреки всему, что думала Чуковская о ватниках из зала — вмешалась Анна Ахматова. Непроизвольно вмешалась, сердце заставило. И точки расставились сами собой.
В 1942 году Ахматова в Ташкенте не написала — простонала — о далеком соседском мальчике из Ленинграда. Да не о нем одном: «питерские сироты, детоньки мои» — они были теперь и тут кругом. «Памяти Вали», две части как два голубя, двадцать две строки: «Под землей не дышится, / Боль сверлит висок, / Сквозь бомбежку слышится / Детский голосок…»
У Анны Андреевны сохранилась расписка от мальчика Вали Смирнова: «Обещаю больше никогда не кривляться, за что Ахматова будет со мной дружить». У него еще был младший брат Вова. А с Валей она занималась французским. А в Ташкенте ее догнала весть: Валя с братом погибли при артобстреле. «Принеси же мне горсточку чистой, / Нашей невской студеной воды, / И с головки твоей золотистой / Я кровавые смою следы».
А юноша-танкист пришел к Ахматовой и говорит: — Как странно, что тут танцуют. Хорошо бы, если бы этого не было
Чуковская была взволнована: Ахматова «вдруг объявила мне третьего дня, что она хочет ехать с подарками ленинградским детям в Ленинград и что она уже возбудила об этом ходатайство. «Поеду. Приду к Алимджану и скажу: в Ленинграде меня любят. Когда здесь в декабре Вы не давали мне дров — в Ленинграде на митинге передавали мою речь, записанную на пластинку».
Да, речь ее слушали, затаив дыхание, в сентябре 1941-го по радио в Ленинграде. Запись повторяли — ей внимали. А она же говорила вовсе не о чем-то неземном. О мужестве. О силе русской речи. О том, что мы не отдадим врагу своей земли. Простые вещи говорила — как большой поэт.
К ней как-то пришел в Ташкенте юноша-танкист.
Чуковская фиксирует: «Двадцать три года, серьезный, измученный. Что-то страшно трогательное и правдивое, и строгое. Совсем неинтеллигентный (представляется «Виктор»), но тонкий… Сорванный голос. Возвращается на харьковское направление. — Я был в атаке два раза. После первого кажется, что больше уже не пойдешь».
Чуковская записала: «Братское чувство, хочется обнять его и плакать. Усталые, строгие мальчики».
А юноша-танкист говорит:
— Как странно, что тут танцуют. Хорошо бы, если бы этого не было.
Соседи были рады, что Ахматова от них не переехала.
Соседи были рады: наконец уехал Уткин. Он такой прямолинейный. Он на фронт.
В ноябре 1944 года погиб в подбитом самолете, возвращавшемся от партизан.
Его нашли среди обломков с томиком Лермонтова в руках.
***
Но все же почему история жизни литераторов в эвакуации не начинается с Толстого? Надо бы так по справедливости, но это слово часто похоже на дышло: куда повернут, то и вышло.
Алексей Николаевич тоже из Серебряного века. Не чужой Ахматовой: она когда-то с Гумилевым позвала Толстого на свою московскую свадьбу (обвенчались в Никольской Слободке под Киевом). Он насолил потом: не раз в своих произведениях изображал претенциозных декаденток, чем-то напоминающих Ахматову, она, конечно, это помнила. По возвращении из эмиграции Толстой издал свое «Хождение по мукам» в Ленинграде — на обложку водрузил двойной портрет Ахматовой с художницей Судейкиной, о похождениях которой всем было известно. Знак внимания — такой двусмысленный.
Перед войной, в 1939-м, Сталин вдруг спросил: а почему не печатается Ахматова. Пространство власти вздрогнуло — по вертикали побежал сигнал. Впервые за семнадцать лет ее напечатали в журналах. Через год — приняли в Союз писателей. И даже Алексей Толстой пробил ей сборник «Из шести книг». Но тут же бдительность «творческой среды» и литсобратьев вернула мяч в обратном направлении, снизу вверх пошел сигнал о безыдейности. А вертикали, чтоб изъять ахматовскую книгу, никакого Сталина уже не нужно. Вертикаль всегда сильнее.
Ахматовой сочувствовали многие: известно, сколько трагических страниц в ее судьбе. Но ей запомнилось, как на вокзале в Куйбышеве (Самаре), по пути в Ташкент, ее обняла и прослезилась незнакомая старушка. «Бедная, так жалеет меня. Думает, что я слабенькая, — а я танк!»
У Толстого свои особые отношения и с властью, и с творческой средой. Для одних он крупный писатель, разочаровавшийся в правде белых и выбравший правду красных. Для других он разрушитель вековой концепции о том, что подлинный художник в принципе не может разделять те идеалы и держаться тех основ, которые объединяют власть, кроме элит, со всем, что называется, простым народом (разговоры о творческом кризисе Пушкина, если кто забыл, завело прежде всего его ближайшее окружение — как только автор «Вольности» написал «Бородинскую годовщину» и «Клеветникам России»).
Перед войной Сталин изложил Толстому, каким ему видится значение Ивана Грозного в истории страны, для которой единение всегда было вопросом выживания. В эвакуации Алексей Николаевич работал как боец на фронте. Создал дилогию о Грозном — пьесы «Орел и орлица» и «Трудные годы».
Малый театр и МХАТ не захотели эти «заказные» пьесы ставить: миллион предлогов. Толстой написал подробно вождю, отправил тексты, объяснил идею — тот кивнул в ответ. Пьесы пришлось поставить — но чуть не сразу же театры вычеркнули их: сослались на опасный перегиб по линии интимности.
Не привилегия, а крест — быть «красным графом»: счет читателям на миллионы — только в ближнем круге избранных глухое раздражение.
Еще раз Толстой обратился к вождю — уже с просьбой перечислить собственную Сталинскую премию за «Хождение по мукам» (в Ташкенте он закончил и свою трилогию — романом «Хмурое утро») на постройку именного танка фронту.
«Ваше желание будет исполнено» — и все.
Несмотря на нездоровое сердце и возраст — за шестьдесят — Толстой уезжал в командировки — чуть ли не к передовой. По следам встреч с солдатами написал «Рассказы Ивана Сударева». В 1943-м сел за третью книгу «Петра Первого». Написал десятки очерков с понятными названиями. «Вера в победу». «Мы сдюжим!». «Родина». «Что мы защищаем».
«В русском человеке есть черта… Был человек — так себе, потребовали от него быть героем — герой… А как же может быть иначе?»
Писал он так, что фронтовые писатели опубликовали в «Правде» благодарность Толстому за простую человеческую правду.
Ну и что? Он многим помогал, он разрывался — но ведь за спиной Толстого шло беспрерывное шипение.
Из дневника Всеволода Иванова: «Погодин считает Толстого приспособленцем».
Иванов и Погодин тоже здесь, в Ташкенте. Погодин — автор «Кремлевских курантов». Иванова прославил «Бронепоезд 14-69» (как с белыми бились за советский Дальний Восток).
«Приспособленец» Алексей Толстой не уставал мотаться по госпиталям и выступать перед рабочими заводов, перебравшимися в эвакуацию. Как успевал — понять трудно. И одышка мучила.
Работал — и не протирал штаны — в Комиссии по расследованию злодеяний фашистских оккупантов. О зверствах на Ставрополье — в его очерке «Коричневый дурман». Ездил на процессы в Краснодар и Ростов.
Актриса Рина Зеленая уверяла — сердце там окончательно надорвал.
До Победы не успел дожить, скончался в феврале 1945-го.
Цикл публикаций о Ташкенте обозревателя «Российской газеты» Игоря Вирабова